ПУТЕШЕСТВИЕ В...

ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ ЗЭ-КА

43
0
ПОДЕЛИТЬСЯ

(Продолжение. Начало в #524)

Правда, многие поляки, прошедшие через заключение в лагерях, фашизировались под их влиянием. В других условиях они стали бы друзьями России. В этих условиях они вынесли из лагерей не только смертельную ненависть к советскому строю, но и грубый и преступный шовинизм, о котором я, как польский еврей, имею некоторое представление. В России знают действительные чувства поляков к Советскому Союзу. Таким образом, мартиролог польских граждан в Советском Союзе в годы войны, начало которого идет от сталинско-гитлеровского раздела Польши в сентябре 1939 года, создал для Советского Союза добавочную необходимость закрепить всеми правдами и неправдами господство и контроль над Польшей. Летом 1942 года мы, сидевшие в лагерях польские граждане, узнали о новом конфликте между поляками и русскими, и поняли, что нам не видать свободы, пока этот конфликт не будет улажен. И мы поняли также, что он может быть улажен только под условием создания такой Польши, где Советский Союз будет неприкосновенен для критики. Ибо ни в какой стране мира свобода говорить правду о Советском Союзе не может быть менее терпима для советского правительства, как именно в Польше, где камни кричат об обиде, насилии и предательстве – не только с Запада, но и с Востока.
Весной 1942 года предо мной встал остро вопрос о рубахе на теле. Уже 3 месяца, как у меня не было рубахи. Все было украдено, и на голом теле я носил рваную куртку, а сверху – промасленный казенный бушлат. Весной надо было раздобыть рубаху. Я вспомнил школьный рассказ о том, как больной царевне сказали, что она излечится, когда наденет рубашку счастливого человека. По всему царству искали счастливого человека, и, наконец, нашли. Это был пастух. Спросили у него рубашку – и оказалось, что счастливец не имел рубахи на теле. Отсюда мораль: в царском дворце можно горевать, а в шалаше быть счастливым. Не в богатстве дело. Однако в лагере я убедился, что одно отсутствие рубашки еще не делает человека счастливым.
В том полусумасшедшем и невменяемом состоянии, в котором я находился весной 1942 года, рубашка стала для меня поворотным пунктом. Я думаю, что если бы мне не удалось тогда раздобыть ее, я кончил бы полным сумасшествием. Я стоял тогда на краю душевной катастрофы. Все для меня сконцентрировалось в одном пункте: добыть рубаху. Я полагаю, что это был здоровый подход. Если бы я продолжал предаваться отчаянию по поводу вещей, которых я изменить не мог, я бы помешался. Вместо этого, я сконцентрировал все свое неистовое отчаяние на одном-единственном пункте: нет рубашки! Как жить без рубашки?
Я применил единственное оружие, которое было у меня в лагере: силу слова. Я написал заявление начальнице ЧОСа Гордеевой. Я довел до ее сведения, что мне нужна немедленная помощь; что я доведен до полного изнеможения; я даже не имею рубахи на теле. Как жить? Есть граница, ниже которой человек не смеет опуститься!..
Гордеева была женщина с очень энергичным худым лицом классной дамы, совершенно седыми волосами (ей было под сорок), держалась строго, серьезно и деловито, не позволяя себе ни улыбки, ни лишнего слова. Это была типичная службистка. В прошлом она уже была начальником лагпункта. Выслушав меня, она задумалась: проситель выглядит как чучело, но – человек ученый, “доктор философии” и западник. Пишет гладко, но известно, что чем человек грамотнее, тем хуже работает. А на весь лагпункт – только пяток рубах первого срока, – забронированных на особые случаи. Но как же быть с человеком, употребляющим столь сильные слова: “граница, ниже которой человек не смеет опуститься?” И она выписала мне рубаху первого срока.
Каптер глазам не поверил: кому рубаха? Но когда и Павел Иванович, инспектор ЧОСа, подтвердил высочайшую волю, – выдали мне новехонькую, ненадеванную рубаху толстого миткаля, с деревянными пуговицами, длинную, цвета сливочного масла – одеяние богов. Такую рубаху я сию минуту мог обменять на хлеб. Но я и не думал продавать ее! Я облачился в нее, как в чудотворную броню. В этой рубахе я мог еще год держаться в лагере.
Такова была сила слова! Но я решил идти дальше. Я написал письмо Илье Эренбургу. Понятно, я не рассчитывал на то, что Илья Эренбуг это письмо получит. Даже, если бы он его получил – никогда этот лауреат и заслуженный советский классик не позволил бы себе отвечать на письма, приходящие из лагеря! Советские писатели хорошо знают, с кем можно и с кем нельзя переписываться. Это – люди законопослушные и осторожные: “орденоносцы”. Но я и не рассчитывал вовсе на И. Эренбурга, с которым когда-то, во времена давно прошедшие, имел общих знакомых, и который никогда не знал меня лично. Я хотел только с помощью этого письма закрепить личный контакт с Гордеевой, начальницей ЧОСа.
Вот что я написал Эренбургу.

… Я не советский гражданин. Меня объединяет с Вами литература. В моих глазах Вы – посол русской литературы заграницей, один из людей, представляющих Советский Союз в общественном мнении Запада. Вы не можете помнить меня и тех времен, когда мы встречались в берлинском “Доме Культуры” и “Prager Diele”. Я зато Вас хорошо знаю: от первых стихов.
“В одежде города синьора – на сцену выхода я ждал
И по ошибке режиссера – на пять столетий запоздал…”.

И позже, когда Вы так энергично поправили ошибку режиссера, и до “Падения Парижа” – последнего, что попало в мои руки.
… Теперь мне нужна Ваша спешная помощь. Судьба привела меня на крайний север России. Мир полон моих друзей. Но я отрезан от них, и во всем Советском Союзе нет ни одного человека, к которому я бы мог обратиться с такой просьбой. Помогите мне, как может помочь один работник пера другому. Пришлите мне несколько книг (если можно, английских), несколько слов (если можно, дружеских). Контакт с Вами имеет для меня великое значение… Если заняты, поручите кому-нибудь другому ответить…
Из головы не выходит у меня одно Ваше четверостишие (кажется, из “Звериного Тепла”):
Молю, – о ненависть, пребудь на страже!

Среди камней и рубенсовских тел

Пошли и мне неслыханную тяжесть.

Чтоб я второй земли не захотел.

Я повторяю часто эти строки, хотя мое окружение очень далеко от Рубенса и больше напоминает призраки Гойи…”

В оригинале было немножко иначе. И слова “ненависть” не было в последней цитате, чтобы не смущать цензуру догадкой о том, что за ненависть такая – и кому, и зачем посылается неслыханная тяжесть…
Это нелепое письмо, вроде чеховского письма “на деревню дедушке”, я отнес Гордеевой. Во-первых, я поблагодарил ее за рубашку и за “человеческое участие” (хитрец!), а во-вторых, попросил у нее совета: вот, написано письмо Эренбургу. Как она думает: отсылать ли?
Мне хотелось проломить стену, которая отделяет начальство от зэ-ка, заинтересовать Гордееву, заставить ее видеть во мне человека, а не заключенную “единицу рабсилы”. Я знал обычную женскую психологию (любопытство, инстинкт опекания, интерес к непонятному), но не знал психологии советской женщины. Гордееву письмо напугало, и первое ее движение было – подальше от греха. Никакого совета она мне не дала, а схватила письмо и немедленно, как только я вышел из ее кабинета, отнесла начальнику Отделения Богрову, который тогда находился в Круглице. Больше ни я с ней, ни она со мной ни о чем не разговаривали…
На следующий день я был вызван к Богрову. Начальник Отделения, (т. е. серии лагпунктов вокруг Круглицы), заинтересовался странным письмом и его автором. Письмо содержало явный “крик о помощи в пространство”. Пухлощекий и толстый Богров обошелся со мной очень мило, посадил, угостил из кисета махорочкой, и три часа разговора пролетели как одна минутка. Богров, конечно, читал Эренбурга, но были в моем письме непонятные места, которые он попросил объяснить. Что такое “Prager Diele”? А кто это Гойя? Мы разговаривали, как двое равных, точно я к нему в гости пришел. Разговор пошел сперва об Эренбурге, потом о том, как я попал в советский исправительный лагерь, наконец, о жизни в Европе и Польше. Я мог убедиться, как мало знало наше начальство об обстоятельствах, приведших в их распоряжение столько иностранцев “западников”. Неподдельное удивление отражалось в глазах Богрова, когда он услышал рассказ о том, как зарегистрировали полмиллиона беженцев “на возвращение”, а потом вывезли их в противоположную сторону, в лагеря. Если теория марксизма утверждает, что средний человек в капиталистическом мире обречен на фатальное непонимание целого, и мир поэтому кажется ему иррациональным и превышающим разумение, – то здесь сидел предо мной Massenmensch советской системы, который не понимал даже того, что происходило у него под носом. Наш разговор скоро ушел в сторону, и Богров начал с наивным любопытством расспрашивать о совершенно постороннем. Я работал до войны в акционерном обществе, что это такое? Хитрый механизм этого капиталистического учреждения просто захватил его. Так мы переходили от темы к теме, совершенно забыв, где находимся. Наконец, Богров спохватился. Я спросил о письме. Он его спрятал в карман.

– Да нет, знаете, – все равно, не отошлют ведь. – И спросил, как мне живется. Не стоило спрашивать: вид мой сам за себя говорил. Богров меня утешил: – Летом легче будет, – и отпустил меня, в повышенном настроении.

На этом и кончилась моя переписка с Эренбургом. Не знаю, было ли это случайным совпадением, но мне казалось, что после беседы с Богровым отношение ко мне круглицкой администрации стало лучше, и работа легче. Затем, этот разговор имел продолжение, о чем позже.

 

ГЛАВА 26. “КАВЕЧЕ”

От полудюжины людей зависит лагерный распорядок. Вершина пирамиды власти – это начальник лагпункта и начальник ВОХРа. Командир взвода военизированной охраны не подчиняется начальнику лагпункта. Это власть параллельная, и часто происходят между ними трения и споры. Начальник лагпункта – полновластный хозяин в четырех стенах своего лагеря, но ключи от его царства переданы другому. Комвзвода отвечает за охрану, и может в любой момент вернуть в лагерь бригаду з/к, если ему не угодно, чтобы она оставалась за границами лагеря…
Начальник лагпункта имеет под собою ряд подчиненных:
Прежде всего – начальник работ. Его дело – выполнять и перевыполнять план производства, максимально использовать наличную рабсилу. Его дело – эксплуатация. Его обязанность: каждое утро выводить зэ-ка на работу и давать государству конкретные результаты.
Деятельность его, понятно, нуждается в противовесе. Рядом с начальником работ стоит начальник Санчасти. Дело Санчасти – следить, чтобы люди сохраняли трудоспособность и не болели в убыток государству. Санчасть – не гуманное учреждение. Никто не занимается в лагере филантропией и милосердием. Не “res sacra miser”, как учит христианство, a “res utilis miser”, заключенные работают и приносят пользу заточившему их государству.
Санчасть – необходимый тормоз в деле беспощадной эксплуатации. Если бы не было Санчасти, заключенных загоняли бы до смерти, или они бы вымерли от эпидемий. Санчасть сохраняет фонд рабсилы в состоянии годном для использования, поскольку это в ее силах. Для этого у нее два средства: лечение и отдых. Оба в неадекватной, недостаточной степени. Нельзя забывать, что Санчасть не лечит свободных людей в их интересах. Санчасть лечит рабов в интересах работодателя, и если число больных в лагере увеличивается, начальник Санчасти и медперсонал отвечают не за страдания и смерть людей, а за расточение рабочей силы, принадлежащей государству.
Кормлением и одеванием зэ-ка, всей материальной частью занимается ООС, – отдел особого снабжения – которому соответствует в каждом лагпункте – ЧОС: часть особого снабжения. От энергии начальника ЧОСа зависит, удастся ли получить для данного лагпункта еще одну бочку капусты, запас круп, забросят ли растительного масла, махорки и т. п. Если данный лагпункт перевыполнил план – туда подбросят, в виде поощрения, больше продуктов. Если работают плохо – начальника лагпункта снимут, а заключенные не получат и того, что полагается по закону. Лагеря снабжаются нерегулярно, с перебоями, и, как правило, поступают туда продукты наихудшего качества.
Однако схема лагерной жизни остается неполной, пока не рассказано о КВЧ – культурно-воспитательной части. В этом выражается советский гуманизм. Царская каторга не имела культурно-воспитательной части, там не воспитывали и не употребляли высоких слов. Подобно тому, как Санчасть противодействует физическому упадку зэ-ка, КВЧ противодействует их духовному упадку. День, когда будут уничтожены лагеря вместе с их Санчатью и КВЧ, будет днем победы действительного гуманизма, но пока они существуют, КВЧ исполняет роль киоска с прохладительными напитками в зале публичного дома.
Уже на 48 квадрате мы имели “воспитателя”, но работа была там слишком тяжела, воспитатель слишком малограмотен, а человеческий материал (западники) – слишком труден для воздействия. Влияние лагерной культуры выразилось, главным образом, в усвоении российского “лексикона”, который западники переняли с легкостью. Зато в сангородке Круглица КВЧ была поставлена прекрасно. Это бросалось в глаза уже при входе на территорию лагпункта: громкоговорители радио на открытом воздухе, стенгазета, плакаты, лозунги, надписи!
Утром гармонист играет на разводе: сел на ступеньку вахты, закрыл измученные старческие глаза, – венгерец, занесенный войной в Польшу – и наяривает вальс “На сопках Манчжурии”. Гармонь звучит жидко, зэ-ка ежатся от холода, никому не весело, и меньше всего музыканту, который боится, что пройдет причуда начальства, и придется ему снова выходить на общие работы.
Построили трибуну у ворот вахты, и на разводе задерживают бригады на лишнюю четверть часа. Каждое утро поднимается на трибуну начальник КВЧ – парень тупой и не умеющий связать двух слов, – и держит, заикаясь, речь о необходимости поднять темп весеннего сева. Откуда они берут в КВЧ таких беспросветно-нелепых людей? Ответ прост: кто поумнее, пристроился на лучшей работе, места в лагерях вообще для неудачников, а из всех лагерных функций самая неблагодарная – именно культурно-воспитательная: тут ничем не поживишься, это не производство и не кухня. За пять лет я не встретил в КВЧ ни одного интеллигентного человека – из вольных. Заключенные – другое дело: они охотно отсиживаются в КВЧ от тяжелой физической работы.
За годы войны работали в круглицкой КВЧ вольные женщины из поселка, молоденькие, невежественные и запуганные, все мысли которых были о детях, оставленных дома без присмотра. Тяжкая была у них жизнь, не много лучше нашей… Мужья на фронте, хлеба не хватало… Каждая сменила бы охотно культурно-воспитательную работу в лагере на теплое местечко при столовке или складе… Во всем круглицком поселке вряд ли можно было найти дюжину человек, умевших грамотно писать и выражаться по-русски. Среди зэ-ка не было недостатка в высокообразованных людях, но чем образованнее они были, тем подозрительнее к ним относились и понятно, не было речи о том, чтобы поручить им ответственную функцию в КВЧ. На 48 квадрате русские люди советовали мне скрыть знание иностранных языков.

– За каждый иностранный язык – лишний год прибавят! – говорили они.

Однако лагерная администрация была недостаточна понятлива даже для того, чтобы последовательно провести отстранение заключенной интеллигенции от участия в работе КВЧ. Нормально, политические исключались из списков “чтецов”, т.е. людей, которым передавались номера газет для чтения вслух по баракам. На 48 квадрате меня лишили права читать вслух газету, но это не помешало тому, что в Круглице, в мае 1943 г. я был несколько недель… инспектором КВЧ, и сбежал с этой работы только когда возложили на меня непосильное бремя: во время развода, пока гармонист настраивал лады, а начальник КВЧ произносил речь с трибуны, полагалось мне выходить с красным знаменем в руках и стоять под трибуной в качестве живой декорации.
Гармонист, речь с трибуны, инспектор КВЧ с красным знаменем – все это был даровой театр для зэ-ка. Прежде всего, это оттягивало на несколько минут выход на работу. Затем это нарушало обычный порядок развода, вносило развлечение. К самой речи толпа зэ-ка прислушивалась с каменной серьезностью, ничем не выдавая своих чувств: никто не рукоплескал в конце и не смеялся, когда оратор, запутавшись в середине, плел вздор. Выслушивали – и шли. Привычка долгих лет создает в лагере своеобразное равнодушие и иммунитет ко всякого рода словам: агитировать зэ-ка – напрасный труд. Они все знают. Разница между красивой и неудачной речью для них равна нулю.
Круглица – очаг лагерной культуры. Здесь можно ее изучать в высшем проявлении. От времени до времени КВЧ выпускает стенную газету. Она называется “За Темпы” или “Выше Знамя” или “Стахановец” и пишется от руки наилучшим рисовальщиком лагпункта. В заголовке цветная картинка: поле, над которым всходит солнце, пахарь идет за плугом, могучий и широкоплечий, как былинный Микула. Со стороны смотрят на него с обожанием: девушка с длинными косами и дети. Потом передовая статья: “Перевыполним программу весеннего сева!” Потом корреспонденция о непорядках в 10-й бригаде: нарисован отказчик, спящий под кустом во время работы. Потом заметка о людях, которые не соблюдают правил гигиены и оправляются за углом барака. Потом таблица КВЧ о результатах трудовых соревнований на лагпункте. Дальше большими буквами: “Честь и слава отличникам производства!” и фамилии 5 человек, дающих от 150 до 200% на косьбе и строительстве. – В сельхозе поймали заключенного на краже нескольких картошек. Нарисован этот заключенный в виде Петрушки-Паяца, рука правосудия, которая вытягивает у него краденую картошку из кармана, и подписано: “любитель печеной картошки будет иметь время в штрафизоляторе подумать о результатах своих действий”. Эта газета вывешивается у вахты на доске за проволочной сеткой. За проволочной же сеткой раз в неделю или в 2 недели можно видеть номер “Правды Севера” – газеты, выходящей в Архангельске, или даже номер “Правды” или “Известий”, 10-дневной давности. Проволочная сетка необходима – иначе газеты были бы немедленно содраны и раскурены.
Помещение КВЧ состоит из 2 комнаток: кабинет начальника, всегда запертый в его отсутствие, и комната, где стоит шкафчик с книгами, стол, скамьи по стенам. На стене – большая карта Советского Союза. Это большая драгоценность, и имеется не на каждом лагпункте. Заключенным вообще не разрешается держать географических карт, и мы, западники, с трудом ориентировались в том, куда нас завезли. За 3 года на Круглице я наизусть выучил эту карту. Прибалтийские государства лежали еще на ней за пределами России, а половина Польши входила в состав Германии. Карта эта кочевала: иногда ее забирали в кабинет к начальнику, иногда она висела в столовке зэ-ка, сияя красным цветом на пол Азии и Европы.
Библиотека состояла из случайных книжек и брошюр, вроде “Курс свиноводства” и “Речь Молотова на 18 съезде Советов”. Читать было нечего, а то, что было, выдавалось только особо надежным людям, которые не раскурят книги. “Читающих” было в лагере человек 20, из числа хронических больных в стационаре, и они раздобывали себе книги через посредство вольных из поселка. Среди вольных книга тоже была редкостью. Каждая книга, которую завозили в Круглицу, обходила весь круг читателей, и мы иногда месяцами ждали своей очереди.

Отдельно стояли в шкафчике КВЧ “Вопросы ленинизма” Сталина в 3 разных изданиях, второй том популярного издания Маркса и томов 20 полного собрания сочинений Ленина. Этих книг никому не показывали, и я был их единственным читателем в Круглице. Я не помню, чтобы за это время хотя бы один человек заинтересовался ими. В бараке я заботливо прятал эти толстые тома, чтобы соседи-курящие не вырывали страниц. Выдавали их мне полуофициально и неохотно. Одно время уполномоченный совсем запретил выдавать их мне. Почему? КВЧ в лагере не занимается политическим образованием заключенных, и всякий интерес с их стороны к теории и классикам марксизма принимается с недоверием. Книги Ленина и Сталина очень святы, но это не предмет для критического изучения. Обыкновенный советский смертный относится к ним с некоторым испугом. Для них нужна подготовка; их читают в кружках с партийными инструкторами, а для массы существует минимум и канонические руководства, выходить за их пределы является признаком нездорового любопытства.
В КВЧ обыкновенно работает какой-нибудь смирный и неспособный к физическому труду заключенный, делающий фактическую работу за своих полуграмотных “вольных” начальников. Все на нем: библиотека, раздача и отправка писем, распределение газет для чтения по баракам, контроль процентного выполнения плана отдельными бригадами, картотека дисциплинарных взысканий, т. е. запись, кто, когда и за что сидел в карцере, составление характеристик, прилагаемых к каждому заявлению или ходатайству зэ-ка, составление газеты, развешивание плакатов, составление отчетов, заполняемых фантастическими сведениями о культурной жизни лагпункта. Он не только почтальон, редактор и культорганизатор, он, кроме того, еще и дневальный в помещении КВЧ, т. е. спит в нем, топит, моет пол и подметает. В промежутке между подметанием и разноской писем он пишет “характеристику” приблизительно такого рода: “з/к такой-то, срок и статья такие-то, работает 6 месяцев возчиком, работу выполняет на 70%, в быту поведения хорошего, дисциплинарным взысканиям не подвергался”.
Эту “характеристику” подписывает начальник КВЧ и от нее часто зависит судьба заявления, направляемого в правление ЛАГа, или в отделение.
За столом КВЧ, заваленным кистями и красками, работает двое-трое маляров, изготовляющих без конца плакаты и лозунги. Они пишут на досках и потом вывешивают их всюду, где можно. Лагпункт облеплен лозунгами до того, что их уже не замечают: если бы сняли, заключенные заметили бы перемену. Лозунги приходят готовые из центра. Нельзя изменить в них ни буквы, но можно сделать выбор из нескольких десятков лозунгов: выбирают покороче, чтобы писать не надо было много. Впрочем, художники КВЧ не заинтересованы в том, чтобы быстрее закончить работу. Наоборот, в их интересах тянуть и размазывать, так как их работа не нормирована и оплачивается, как всякая ненормированная работа – 2-м котлом и 500 гр. хлеба в день.
Содержание плакатов патриотическое: “Родина зовет!” – “Все на борьбу с фашистскими захватчиками”. Родина рассчитывает на патриотизм людей в заключении, изолированных и лишенных права употреблять слово “товарищ”. Эти люди участвуют в освободительной войне России, сидя в концлагерях под охраной! До лета 1941 года родина их рассматривала, как рабочий скот и опасность для государства. Теперь, после военной катастрофы, когда немцы проникли вглубь России, родина по-прежнему держит их в лагерях, но ждет от них патриотизма! И все мы, конечно, великие патриоты.
После начала войны поток прошений полился из лагерей с просьбой об освобождении и отправке на фронт. Но Советская власть даже в самые тяжелые моменты войны не рисковала включить заключенных в ряды армии.
Другие плакаты – производственные: “Подымем темпы!” – “Беспощадно уничтожим отказчиков и бракоделов” – “Сегодня работать хорошо – завтра еще лучше!” Внутри бараков – еще другие плакаты: “Соблюдай чистоту и следи за чистотой соседа”, “Веди себя культурно!”, “Не пей сырой воды!” От плакатов спрятаться некуда. Засыпаешь в переполненном бараке, читая надпись на противоположной стене: “Кто не работает, тот не ест!” – а первое, что видишь, пробуждаясь, это лозунг: “Да здравствует братство народов СССР!” Лучшей иллюстрацией этого братства была наша нара, где тесно прижавшись один к другому спали впятером: Хассан Оглы Худай Берды, Юлиус Марголин, украинский рыбак Беловченко, финн-художник Котро и китаец Ван Чан-лу, который слово “рубашка” выговаривал не иначе, как “лубашика”.
Основной культурно-воспитательный дивертисмент Круглицы – это кино и радио. Круглица в этом смысле была оборудована образцово. Первый и пятый год заключения я провел в лагерях, лишенных этих удобств. Зато 3 круглицких года были сдобрены обильно музыкой и киносеансами.
Кино для заключенных устраивалось летом на открытом воздухе, а зимой в помещении столовки, выстроенном: в 43 году, а до того в одном из бараков. От времени до времени устраивались сеансы для больных, составлявших половину населения сангородка. Тогда сносились скамейки в коридор первого стационара, и из окружающих больничных бараков начинали сползаться в серых больничных халатах, с трудом передвигая ноги, те, кто еще был способен на это усилие. Для больных, месяцами лежавших на койках, это было великим событием. Человек 50 собиралось на такие сеансы. На кино для здоровых приходило до 100 человек, включая и лагерное начальство. Всего было в Круглице до 700 человек з/к. Рядовые работяги или инвалиды после еды сразу ложились спать, и им было не до кино.
Киносеансы устраивались нерегулярно, то раз в неделю, то раз в месяц. С утра уже известно, что прибыл киномеханик (под конвоем), и если успеет к вечеру поправить передвижной киноаппарат, будет кино. Аппарат почему-то всегда нуждается в ремонте. После ужина публика начинает собираться в помещении столовки. Столы сдвинуты в сторону, со всех бараков несут скамьи и табуреты, на стене растягивают белую простыню. Час и два проходит в ожидании начала. Понемножку сходятся придурки и поварихи, сиделки и медсестры в чистых платочках, щеголиха Настя Печонкина в полосатой юбке, сшитой из польской пижамы, парикмахер Гриша со смертельно влюбленной в него конторщицей Сашей, Семиволос и Агронская, Нинка и Лизавета Ивановна, интеллигенция лагеря, бригадиры и молодежь, металлисты из ЦТРМ с вечно черными неотмываемыми лицами, а в самой середине – сияющий и довольный Максик, д-р Макс Альбертович Розенберг, человек неслыханного добродушия и великий любитель кино. Маленькое помещение переполнено, люди сидят на столах сбоку и толкутся у дверей. Отдельно в боковой нише, как в ложе, сидит Гордеева и несколько “вольных” гостей. Я прихожу со своим табуретом, и, подняв его над головой, проталкиваюсь в передний ряд, где и устраиваюсь у окошка.
Наконец, гаснет свет, и киномеханик, окруженный народом, начинает вертеть ручку. Сразу на экране является тень голов, слишком близко сидящих; их отсаживают подальше, и начинается действо.

(Продолжение следует)

БЕЗ КОМЕНТАРИЕВ

ОСТАВИТЬ ОТВЕТ