ПУТЕШЕСТВИЕ В...

ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ ЗЭ-КА

75
0
ПОДЕЛИТЬСЯ

(Продолжение. Начало в #524)

Техника уничтожения была точно указана: книги либо сжигались, либо разрывались. В этом последнем случае каждый лист книги должен был быть разорван отдельно на части, чтобы не оставалось целых листов, которые еще могли бы быть прочтены. До сих пор я знал, что существует католический, папский индекс. В средние века не сжигались еврейские книги: на площадях Берлина в 1933 году немецкие студенты танцевали вокруг костров с антигитлеровскими книгами. Теперь я непосредственно столкнулся с советской инквизицией.
На первом месте в списке, который мне показали, было имя Каден-Бандровского, крупнейшего польского романиста эпохи Пилсудского. Вдруг мне бросилось в глаза имя Кульбака, еврейского поэта, о котором я знал, что он друг Советского Союза и находится в Москве. Это была первая весть о Кульбаке за годы: его имя было на индексе.
Начальник ОБЛЛИТа, советский инквизитор, был не только полуграмотный, но и глупый человек. Разве можно было вводить за кулисы советской цензуры постороннего человека? Мне нельзя было показывать ни этих листов, ни инструкций по уничтожению книг.
Каждое утро в продолжение нескольких недель я приходил на 3-й этаж дома, где помещался ОБЛЛИТ, с чемоданчиком, выбирал 15-20 книжек для ежедневного просмотра. Я выбирал книжки технического содержания, невинные брошюры. В конце концов, я и сам не знал, что можно читать советскому читателю и где начинается контрреволюция.
В одно утро я нашел в груде книг свою собственную книжку о сионизме. Я отложил ее подальше и решил, что не останусь на этой работе. Начальник ОБЛЛИТа начал предлагать мне перейти на “фикс” вместо сдельной оплаты. Я уехал бы из Пинска немедленно – на юг, на Волынь, на Украину, подальше от инквизиторов! – но в июне беженцам прекратили продавать билеты в железнодорожной кассе. От фикса я отказался.
Шел июнь. Город над Пиной купался в потоках солнца и света. Наступило мирное и прекрасное Полесское лето. Природа как будто хотела вознаградить пинчан за все, что испортили и изгадили люди. Город опустел: тысячи жителей были насильно вывезены, отправлены в тюрьмы и ссылки. Война кипела в Европе, пала Франция, Англия была на грани катастрофы, зло побеждало, а мы в Советском Союзе были на стороне насильника. Все кругом притворялись и лгали, и над каждым нависла угроза. Семьи, племена и народы были разделены границами и запретами. Свобода передвижения была отнята у нас, и мы чувствовали, что чудовищная бессмыслица, в которой мы увязли, в любой день может и должна разразиться взрывом. Поляки и мужики ненавидели евреев, евреи боялись советских, советские люди подозревали несоветских, местные ненавидели тех, кто приехал командовать ими издалека, приезжие – тех, кого подозревали в нелояльности и саботаже. Все было сверху гладко и благополучно, полно официальной советской фразеологии, но под нею клубились массы ненависти, готовой ударить.
В эти последние дни своей нормальной жизни я перестал думать и заботиться о будущем. Каждое утро, забрав порцию книг у своего инквизитора, я оставлял ее до вечера и уезжал на реку, переправлялся на лодке на другой, низкий берег, брал каяк и уплывал за город. Скоро скрывались из виду его разбитые сентябрьской бомбардировкой церковные шпили и башни – невозмутимая тишина и безмятежный зной окутывали реку, тянулись зеленые берега в тростниках, птицы кричали в зарослях. Я доезжал до песчаной отмели, раздевался, ложился на горячий песок и смотрел в прозрачное чистое небо. Я был один, и только каяк на отмели соединял меня с нелепым и страшным миром, где миллионы людей задыхались между немецким гестапо и советской Мустапо.”Geheime Staatspolizei” и “мудрая сталинская политика” – а посредине на отмели человек, нагой и беззащитный, без права и без выхода, без родины и без связи с внешним миром, оболганный, обманутый, загнанный в тупик и обреченный на смерть.

ГЛАВА 5. ИЛЬЯ-ПРОРОК

Прежде чем продолжать рассказ о событиях, имевших место в городе Пинске летом 1940 года, сделаем маленькое отступление в область чудесного. Представим себе нечто невозможное. Вообразим фантастическую и сверхъестественную вещь: что бы было в городе Пинске, если бы явился туда в начале лета 1940 года Илья-Пророк.
Много уже времени прошло с того лета, и хотя никто из нас не пророк и трудно нам вчувствоваться в психологию пророка, но в данном случае мы без труда можем себе представить, как бы чувствовал себя в Пинске человек, перед которым было бы открыто будущее.
Этот человек увидел бы перед собой город на краю гибели. Десятки тысяч людей, осужденных на смерть. Людям этим оставалось жить в лучшем случае около двух лет. Много тысяч из них должны были погибнуть еще раньше. Люди эти находились в западне без выхода. С одной стороны, была немецкая граница, гестапо. Каждый, кто переходил эту границу, погибал. С другой стороны, была русская граница. Мудрая сталинская политика, или Мустапо, замкнула эту границу наглухо. Никто из жителей осужденного города не мог вырваться за границу, отделявшую зону русской оккупации от территории Советского Союза.
Таким образом, 30 000 евреев города Пинска – а во всей зоне советской оккупации около 2-х миллионов евреев – находились в мешке. Но так как они не знали своего будущего, то и не принимали особенно близко к сердцу своего положения. Во-первых, они не предвидели, что очень скоро попадут в руки немцев. Во-вторых, они себе не представляли, что в этом случае их ждет поголовное истребление. В-третьих, все они надеялись, что после войны восстановится нормальное положение, и каждый по-своему представлял себе будущее в розовых красках: кто в Палестине, кто в демократической Польше, кто в сверхдемократическом Советском Союзе.
Итак, представим себе, что в этот город пришел бы Илья-Пророк и сказал бы бедным ослепленным людям: “Вот правда вашей жизни: кто из вас ставит на советскую карту, пусть знает, что через год придут сюда немцы и запрут вас в гетто. Еще через год вы будете перебиты с женами, детьми и стариками. А кто из вас теперь бежит к немцам – бежит навстречу собственной смерти”.
И вот, случилось бы второе чудо – люди города Пинска, которые, в общем, всегда неохотно принимали пророчества, поверили бы пророку. И они бы сказали ему:
“Что же нам делать, пророк Илья? Мы не видим выхода. Справа – гестапо. Слева – Мустапо. Под нами земля, где скоро будет наша могила. Над нами небо. Возьми нас на небо, пророк Илья, потому что мы не видим другой дороги”.
И пророк Илья ответил бы им в гневе:
“Место на небе для вас уже готово. А вы ищите себе место на земле, чтобы остаться в живых”.
И они бы сказали:
“Не знаем что делать. Покажи нам дорогу жизни”.
И пророк Илья показал бы им дорогу жизни.
В самом деле, была дорога жизни для миллионов этих евреев. Теперь нам уже не надо гадать какая, не надо ломать себе голову. Как ни удивительна эта дорога – и она, конечно, превышала их умственные и моральные силы, но теперь, задним числом, нам ясно, каким должно было быть их поведение.
Единственное, что мог порекомендовать им пророк Илья, – это перестать лгать и притворяться.
Учителям гимназии “Тарбут” не следовало принимать угодливого решения об отказе от национального языка и национального воспитания. Они это сделали не потому, что через ночь превратились из сионистов в коммунистов, а потому что смертельно боялись и хотели таким путем избегнуть преследований и не потерять учеников. Но это не был правильный путь. То, что они сделали, было обыкновенной подлостью и изменой. Всегда противники сионизма утверждали, что иврит и Палестина не нужны евреям. И “новообращенные” учителя поспешили поддакнуть им: да, иврит и Палестина – это было хорошо до вашего прихода, но теперь мы от них отказываемся и будем исполнять то, что вы нам скажете.
А ведь единственная “дорога жизни” для этих учителей и сотен их учеников была объявить: “Мы просим власть подтвердить права нашей школы, потому что ее язык и программа преподавания соответствуют нашему желанию, и мы не согласны на изменение”.
Тысячи евреев, которые не хотели советского гражданства, не должны были принимать участия в выборах в Верховный Совет и получать навязанные им советские паспорта. Вместо этого надо было сказать вслух то, что все они тогда думали:
“Нам не нужно ваше гражданство, и мы просим записать нас на выезд в Палестину”. И если были среди них в то время еще противники сионизма, то они, во всяком случае, должны были ясно объявить, что данный строй и порядок для них неприемлемы. Это была бы святая правда. В глубине души – и на самом деле – он был для них неприемлем. Такая кампания гражданского неповиновения, конечно, была бы чистым безумием. Я ни на секунду не допускаю мысли, что такая вещь могла бы осуществиться без личного вмешательства пророка Ильи. Я очень ясно вижу перед собой покойных жителей города Пинска. Например, был там доктор Я., мой друг, очень хороший доктор и милый человек. В приемной висел у него портрет Маймонида в рамке и с длинной надписью на иврите. На самом видном месте стояла бело-голубая кружка Еврейского Национального Фонда. И он никогда не скрывал, д-р Я., что любит свой народ и привязан к Палестине. Этот портрет Маймонида он не снял даже после прихода советской власти. Но почему-то он, владелец двух каменных домов и человек с традициями, в одну неделю превратился в пламенного советского патриота. Как будто глаза у него открылись, и он стал выступать с речами и приветствиями по адресу советской власти. Почему? Возможно, что он боялся за свои дома. Возможно, что считал это необходимым. Во всяком случае, это была просто ЛОЖЬ. В действительности, все, чего хотел доктор Я., – это, чтобы оставили его в покое или дали ему возможность уехать, если не в Палестину, то хоть в Америку. Он, наверное, не хотел большевиков.
И не было пророка Ильи сказать ему: перестань лгать и притворяться. Это тебя не спасет от смерти.
Кампания гражданского неповиновения имела бы фатальные следствия для пинских евреев. Советская власть не шутит в таких случаях. Конечно, она бы очень удивилась сначала, так как не привыкла, чтобы евреи говорили ей прямо и открыто то, что у них на сердце. Прежде всего, она бы выловила нескольких вожаков. Но, в конце концов, она бы вывезла всех евреев, с их женами и детьми, с их молитвенниками и бебехами, по 100 кило на человека, вон из пограничной полосы.
И они были бы не первым и не единственным народом, с которым бы это случилось в Советском Союзе.
В Центральной Азии или Якутской области пришлось бы им круто и тяжко. Многие из них погибли бы. Но, в общем и целом эти люди не только пережили бы войну, но своим сопротивлением создали бы решающий аргумент в пользу еврейской национальной культуры и национального движения. “Мудрая сталинская политика” учла бы, что иврит и сионизм имеют некоторые корни в еврейском народе.
У этих людей была возможность избрать свой собственный путь – путь открытой и честной борьбы. Только не было, к сожалению, пророка Ильи, чтобы объяснить им это.
Все это были умные люди. Практики. Если бы кто-нибудь сказал им, что не надо никогда идти на компромисс с тем, что чуждо и враждебно, то они бы даже не спорили. Они бы сказали: этот советчик сошел с ума. Это либо дурак, либо Дон-Кихот. А у нас дети, у нас семейные очаги и работа, и мы за них отвечаем.
Так бы сказали умные люди. И они были бы правы – со своей умной точки зрения.
Но если можно сделать какой-нибудь вывод из того, как дальше развернулись события, то только этот:
Не всегда здравый смысл хорошо руководит человеком. В особенности, когда оборотную сторону “Разума” составляет обыкновенная трусость.
Вот уже 2 000 лет евреи приспосабливаются к окружающему миру. И 2 000 лет их хитрые расчеты неизменно оказываются построенными на песке, а вся их история, как в примере пинских евреев, есть цепь катастроф и дорога к смерти. То, что произошло с пинскими евреями, – не единичный случай. Никто не может гарантировать нам, которые выжили, что в недалеком будущем мы не окажемся в положении, похожем на то, которое сложилось в городе Пинске летом 1940 года. Справа от нас станет враг. И слева – враг. И будет пустое небо над нами и зияющий гроб у наших ног. И не придет пророк Илья помочь в беде или новый Моисей, чтобы вывести посуху среди расступившихся волн.
Тогда – если на что-нибудь годятся уроки истории – мы вспомним историю пинских евреев, которые погибли потому, что не имели мужества быть самими собой до конца.

ГЛАВА 6. ПИНСКАЯ ТЮРЬМА

19 июня 1940 года в 10 часов вечера зашел за мной милиционер и забрал в милицию.
Уже четыре дня шли в городе Пинске аресты беженцев, записавшихся на выезд из Советского Союза. Кто были эти беженцы? Пинские евреи, бежавшие от гитлеризма. Прибыли они из Вены, гитлеровской оккупации, – и попали, как говорится, из огня да в полымя. Пинск и вся восточная часть бывшей Польши были заняты Красной Армией. Я знал, что многие, знакомые и незнакомые, уже взяты. Не было ясно, заберут ли всех или будет сделано исключение для особенно нужных и незаменимых работников. Не было ясно, какая судьба ждет арестованных. Первые аресты не вызвали особой паники среди беженцев, которые спокойно ожидали своей очереди с верой, что им ничего злого не сделают, и, в крайнем случае, ну что же, – вышлют в Россию, где они смогут получить работу и переждать войну.
Утром 19-го зашел в мое отсутствие милиционер и спросил, когда я бываю дома. Ему сказали, что я возвращаюсь вечером к 10 часам. Он предупредил, что придет в это время.
Вечером я сидел в своей комнате. Все у меня было готово: я уложился, приготовил чемоданчик с необходимыми вещами. На столе лежала книга, которую я так и не успел дочитать до конца: “Краткий курс истории ВКП (б)”.
Ровно в 10 часов ВКП (б) в образе курносого парня с младенческим лицом вошла в мою комнату. Увидев чемоданчик, милиционер улыбнулся и сказал: “Это не нужно. Вас только вызывают на полчаса, на разговор к начальнику”.
У меня отлегло от сердца. Я не знал, что это обычная в таких случаях уловка. Милиционер должен за вечер привести ряд людей, и не хочет ни пугать их, ни ждать, пока они соберутся. Кроме того, у него нет приказа об аресте. Он только приглашает “зайти в милицию”.
Иначе взяли моего соседа. К нему вломились ночью люди с ружьями. Окружили дом. Хозяева подняли плач, решив, что это за ними. У него произвели обыск, чего у меня не было. Отвезли его сразу в тюрьму на грузовике, который был битком набит. И ему тоже пообещали, что он “сейчас вернется”. Это была неправда. Никто из взятых не вернулся, и многие погибли в изгнании.
Я вышел на улицу, как сидел за столом, без вещей и без денег. В дверях милиционер сказал мне, что лучше все же взять пальто, на случай, если придется долго ждать очереди. Я взял через руку пальто.
Калитка хлопнула, и мы пошли, мирно разговаривая. Переступив порог милиции на Логишинской улице, я, не зная того, переступил черту, которая разделяла два мира. Но уже через несколько минут я понял, что случилось нечто невероятное.
Я никогда в своей жизни не сидел в тюрьме. В момент ареста мне было тридцать девять лет. Я был отцом семейства, человеком материально и внутренне независимым, привыкшим к уважению окружающих, безусловно лояльным гражданином. Я никого не обидел, не преступил закона и был твердо убежден в своем праве на внимание и защиту со стороны учреждений каждого государства, кроме гитлеровского. В общем, я оставался довольно наивным европейским интеллигентом даже после девятимесячных попыток вырваться из липкой советской паутины, и я все еще чувствовал себя душой и сердцем гражданином прекрасной Европы с ее Парижем, Флоренцией и лазурными далями Средиземного моря.
За порогом дома на Логишинской я сразу перестал быть человеком. Этот переход совершился без всякой подготовки, так резко, точно я провалился среди бела дня в глубокую яму.
Из литературы и всяких описаний, из фильмов и рассказов я знал, как выглядит тюрьма, понимал, что меня задержат, произведут расследование, запрут на ключ. Но я совсем не был готов к тому, что произошло. В пустую комнату втолкнули нас – несколько десятков человек. Кругом шныряли люди в мундирах и с револьверами. Это не были те советские люди, которых мы знали до сих пор, – вежливые и обходительные. Во-первых, они говорили нам “ты”. Во-вторых, они смеялись нам в лицо. Наше смущение страшно веселило их. Они наслаждались эффектом, который произвела на нас первая встреча с настоящей советской действительностью. В воздухе стоял густой мат, которого мы не слышали до сих пор. Мы думали, что матерщина вывелась в Советском Союзе. Оказалось, что эти люди мучительно ограничивали себя среди “посторонних”, но здесь за стенами НКВД они были, наконец, у себя и могли не стесняться. И по тому, как они себя вели, я понял, что мы для них – уже не свидетели. Мы были для них – мертвые, списанные со счетов люди.
Нас впускали по нескольку в комнату, где сидели молодые люди в галифе, в прекрасном настроении, для которых вся процедура была просто забавой. Среди гогота и прибауток они опорожнили мои карманы, отобрали вечное перо, документы, часы, обручальное кольцо. Кольца я никак не мог снять, оно уже много лет не сходило с пальца.
“Не сходит? – рассмеялся человек в галифе. – Давай сюда, мы живо снимем!” – и действительно, у этого ловкача кольцо само покатилось с пальца. Я больше не увидел ни своих документов, ни кольца, ни часов. Все, что взяли, – отобрали навсегда.
– Раздевайся!
В мгновение ока я был раздет, поставлен на четвереньки, меня обследовали сзади и спереди, как закоренелого преступника, с проверкой заднего прохода, перетряхнули вещи, велели одеться, срезали пуговицы, отобрали пояс, быстро-быстро вывели во двор и погрузили на машину.
В полночь привезли нас в тюрьму НКВД. НКВД помещалось в конце Альбрехтовской, в здании бывших польских казарм. Загнали в крохотный чулан без окна и вентиляции. Всю ночь горел яркий свет, было невыносимо душно и жарко. Человек пятнадцать лежали вповалку на полу. Мы разделись донага, пот стекал с нас, мы стали задыхаться и стучать в дверь. Время от времени ее отворяли, чтобы вошло немного воздуха из коридора.
Мы промаялись всю ночь без сна. В полдень следующего дня нас перевели в камеру с нарами в два яруса. (В польские времена в этом подвале хранили картошку). В камере был полумрак: одно квадратное отверстие почти под потолком. Мы лежали на голых досках вдоль четырех стен подвала, посреди располагались люди прямо на голом полу. Все без исключения – евреи. Маленький круглый человечек плакал беспрерывно, как дитя: это был Бурко – фармацевт из городской аптеки, у которого я еще накануне покупал лекарство.
Неделю мы просидели в картофельных подвалах НКВД. Давали нам хлеб и суп, но не выпускали никуда, только в уборную в конце коридора. Люди были еще сыты с воли и под впечатлением ареста потеряли аппетит. К еде почти не притрагивались, оставалось много хлеба. Беспрерывно просили пить, и день проходил в войне за воду, которой было очень мало. Вода давалась как премия за хорошее поведение. В камере была молодежь, взбудораженная, неспокойная, люди разговаривали, пели, стучали в дверь – за водой или за нуждой. Весь день кто-нибудь стоял под дверью и умолял пустить его в уборную. Наконец отворялась дверь; стражник, стоя на пороге и не входя (это запрещено уставом), осыпал злобной матерщиной арестантов и захлопывал дверь под носом у них. Кто-то сказал “товарищ”. Огромный гориллоподобный верзила рассвирепел: “Какой я тебе товарищ? Волк в лесу тебе товарищ, а не я!” Скоро нам объяснили, что обращение “товарищ” не допускается для арестованных и мы должны обращаться к начальству со словом “гражданин”.
Наутро, когда вывели в отхожее место партию в шестнадцать человек, сразу обнаружилась разница между слабонервными интеллигентами и людьми “из народа”. Были люди, которые в первый раз на виду у всех (одна круглая дыра на шестнадцать человек), понукаемые, в толпе, мучительно стыдились. Кто-то на загаженном склизком полу потерял сознание, его вынесли, надзиратели скверно ругались, кругом смеялись, за низенькими дверьми с засовами и замками шумели и барабанили кулаками запертые люди.
Начались ночные допросы. Раз вызванный уже не возвращался в камеру. Его переводили в другое место и через несколько часов забирали из камеры его вещи, если было что забрать. Мы все ждали с нетерпением своей очереди. Если эти “держиморды” обращались с нами как с преступниками, то это объяснялось тем, что они “не знают”, “не разбираются”. Что с них требовать? От беседы со следователем мы ждали выяснения – чего от нас хотят. Ведь мы не совершили никакого преступления.
Три-четыре дня прошло в ожидании. Поздно ночью вызвали меня из камеры. К тому времени я уже был очень грязен, лохмат, небрит и дик, как и полагается человеку, которого преследует государство. Мыла и воды для мытья, полотенца, гребня, подушки и тому подобных вещей у меня не было. Я очень остро почувствовал социальное неравенство, когда сел против меня молодой щеголеватый следователь НКВД, приглаженный, напомаженный, выспавшийся, с нашитым “мечом” на рукаве (знак работников судебно-политического аппарата НКВД).
Глубокая ночь. Второй этаж НКВД – другой мир. Внизу – погреба, набитые битком всклокоченными, перепуганными людьми. Наверху – чистые белые коридоры. Тишина. Зеленые абажуры на столах. В большой пустой комнате на столе следователя бутылка лимонада и рядом с ней – коробка папирос. И то, и другое – волшебный сон. Лимонада нет в продаже, это, наверное, из внутреннего распределителя. У меня мучительная жажда, но этот лимонад – не для питья. Он так же недоступен и нереален, как родной дом и свобода.
Следователь предлагает мне папиросу. С того же начинался допрос и у других арестованных. Должно быть, так указано в “инструкции”. Человек, который меня допрашивал, имел специальное образование – прошел школу следователей НКВД, – и эти допросы были его подробно и точно разработанной специальностью.
После того как была установлена “personalia” и факт моего высшего образования и работы в ОБЛОНО, следователь стал очень вежлив. Я сидел на стуле не у стола, а посреди комнаты. Я был полон любопытства: в чем будут меня обвинять, и что будет говорить следователь. Но было бы преувеличением сказать, что в эту минуту я чувствовал себя находящимся перед настоящим следователем. За столом сидела советская юстиция с эмблемой “щита и меча” на рукаве. Перед столом сидел человек Запада, непроданный, свободный, и внимательно присматривался.
Вот это чувство независимости и неписаного права судить своего судью – и было моим настоящим преступлением. Но тогда ни я, ни мой следователь об этом не думали. Человек с эмблемой раздумывал, как ему повести допрос.
Очень умно поступил его коллега, который в ту же ночь в другой комнате допрашивал моего соседа, адвоката Н. (этот человек ныне живет в Израиле). Он ему сказал:
“Вы человек интеллигентный, сейчас начнете доказывать, что вы ни в чем не виноваты. Это все лишнее. Вы уже не выйдете на волю. Мы пошлем вас работать в Россию. Будете работать по специальности (в этом он солгал). Все это уже решено, и вы должны понять, что я ничего не могу изменить. Я только служащий. Мне не полагается это говорить, но я вам скажу открыто: допросы, протокол, ваша подпись – все это только формальность. Ничего не изменится от ваших ответов. Поэтому не делайте мне трудностей и подпишите вот эту бумажку”.
Потом сотни русских людей в лагерях подтверждали мне одно и то же: “В НКВД не надо спорить и упираться – от этого только хуже”.

Русский человек подписывает, что ему велят, – не глядя, не читая. И знает, что этим он себя убережет от многих неприятностей. Он получит то, что ему положено. В противном случае ему еще прибавят.

Мое поведение на допросе было (с советской точки зрения) ошибкой, потому что я придавал слишком большое значение внешним формам. За дешевое удовольствие припереть моего собеседника к стенке, за словесное упорство я заплатил двумя лишними годами срока.

Я не понимал, что действительный суд надо мной и сотнями тысяч людей совершился, и приговор уже вынесен. Мы все должны были получить по 3 или по 5 лет. На этот суд нас не пустили, и нас не спрашивали. То, что происходило сейчас, было только комедией. Не надо было упираться, и мне бы тогда выписали три года вместо пяти. Но я принимал всерьез свою “защиту”.

(Продолжение следует)

БЕЗ КОМЕНТАРИЕВ

ОСТАВИТЬ ОТВЕТ