ПУТЕШЕСТВИЕ В...

ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ ЗЭ-КА

92
0
ПОДЕЛИТЬСЯ

(Продолжение. Начало в #524)

Не было бензина, и мы потеряли два дня в поисках горючего. На 5-й день войны не было уже дневного сообщения на железных дорогах, и попасть в поезд было делом счастья. Я ночевал на краю города. Ночью радиотревога подняла на ноги население столицы: “Немцы прорвались – рыть окопы!” Все ушли из квартиры, где я спал. Поднялся и я, чтобы не оставаться одному в чужом доме. В два часа ночи я пришел на опустевшую Саксонскую площадь. В вестибюле “Европейской” меня встретил, зевая, швейцар. “Никого нет – все евреи разбежались!” – сказал он, пристально глядя на меня, как бы удивляясь, что я остался. Я спросил о своих спутниках. “Уехали!” – равнодушно сказал швейцар. Делать было нечего, я взял номер и лег спать, с тем, чтобы утром купить себе рюкзак и пойти пешком через Вислу.
Но ранним утром – первые, кого я увидел в вестибюле отеля, были мои лодзяне. Ночная информация была неправильна. 7 сентября, в 11 часов утра, мы выехали из Варшавы. Первые несколько километров до Минска мы двигались шагом в густой толчее. Невообразимая каша клубилась на шоссе, пешие, конные, детские возики перепутались с платформами и грузовиками, автобусы с телегами и бричками, фургоны с пассажирскими автомобилями и ручными возками, нагруженными жалким скарбом. Шли женщины, держа за руку детей, молодые люди, по-походному, с сумками и мешками. Въехав в середину, мы уже не могли выбраться и двигались в общем потоке. Вдруг низко показались немецкие самолеты (польских мы так и не видели до самой румынской границы). Толпа бросилась врассыпную. Мы тоже оставили наш “Бьюик” и залегли в картофельном поле под изгородью. Но в тот день еще не бомбили беженцев. Только назавтра разыгрались страшные сцены по дороге в Люблин, и шоссе было на метры залито кровью… Мы выбрались понемногу из затора, от Минска (30 километров за Варшавой) дорога стала свободна. Из сферы воздушного обстрела мы еще не вышли. Все города на нашем пути были засыпаны бомбами. Немцы были одновременно повсюду. Мы проехали горящий Седлец, на улицах стоял вой, полицейский бил резиновой палкой неистово вырывающуюся женщину. Проскочили деревни, где горели хаты. Жужжание в высоте не оставляло нас. Остановились перед Мендзыжецом, ожидая конца налета. Нам казалось – еще один бросок вперед, и мы оторвемся от войны, останется только летний зной и невозмутимая тишь проселочной дороги, где плетется фурманка с дремлющим бородатым евреем.
Наконец мы въехали в Брест и стали на Ягеллонской. Я вышел, разминая ноги, и сразу подошел ко мне человек, улыбаясь и протягивая руку: “Не узнаете?” Это был адвокат, с которым я встречался в другом городе семь лет тому назад. “Я местный житель, вы переночуете у меня”.
Услышав, что делается в Варшаве и о волне беженцев, которую мы опередили, наш хозяин побежал покупать телегу и лошадь, чтобы быть готовым в путь. Мы занесли в Брест панику, от которой спасались… На следующее утро мы выехали на Волынь.
Фронт тек за нами, но в 200 километрах за Варшавой ничего не было известно о действительном положении. Поляки возлагали надежды на какую-то фантастическую помощь с Запада, на английский воздушный флот, на французский прорыв линии Зигфрида, на вмешательство Красной Армии. Офицеры лгали солдатам, местные листки сообщали в огромных заголовках о прорыве польской кавалерии в Восточную Пруссию, о бомбардировке Берлина и о вторжении французов в Саарскую область.
В Ковеле мы нашли уютную еврейскую провинцию, запущенные сады и деревянные крылечки, просторные дворы и трактир, переполненный именитыми гостями из Варшавы.
Босые ребятишки, засунув палец в рот, смотрели, как на завалинке у корчмы сидели необычные гости: дамы в изящных дорожных костюмах, толстые лодзинские фабриканты и сам варшавский вице-бургомистр. В конце улицы был кибуц, там еврейская молодежь проходила подготовку к будущей жизни в Палестине. На стенах висели портреты, на столах лежала уже ненужная литература. Все опоздало. “Бегите отсюда, – хотелось мне сказать им, – не полагайтесь на старших больше. С них взятки гладки, они ничего не знают и ни за что не отвечают…”. Но уже поздно было убеждать и разговаривать.
Ночью проехали Луцк в веренице машин с затемненными огнями.
Следующий этап был в Ровно. Город был полон беженцев из Кракова и Львова, эвакуированных учреждений. Министры рассеявшегося правительства, задерживаясь в Ровно, рассказывали небылицы о кулаке, который собирается для контрудара по немцам, и дискретно исчезали в направлении румынской границы. На дорогах стояли брошенные автомобили, бесполезные ввиду отсутствия бензина. Владельцы их охотно меняли дорогую машину на телегу с лошадью. У нас еще был бензин, но машину приходилось прятать, чтобы не реквизировали военные власти. Магазины и лавки были закрыты или пусты; начинался вслед за политическим бытовой развал: недостаток продовольствия и товаров, отсутствие всякого представления о том, что будет завтра. В Тернополе галицийские евреи с длинными пейсами и в черных халатах поразили нас своим полным спокойствием. Все окружающее как будто не имело к ним прямого отношения. Полагаясь на Бога, они решили раз навсегда не предупреждать событий и ждать, пока снова можно будет торговать…
На узкой тернопольской улочке я услышал из уст молоденьких польских сестер милосердия, в хаки и с противогазом, слова ядовитой ненависти, погромные речи о евреях… Им не терпелось… Это были сестры или матери тех шестилетних детей, которые позже бросались на еврейских стариков и женщин и вырывали у них волосы – детскими ручонками. В тернопольской толпе уже были первые симптомы деморализации и ожидания новой власти. Были там особые беженцы: польские семьи из района, бежавшие в город из страха перед украинской расправой.
15 сентября мы прибыли в Чертков… В этот живописный городок, по красоте своего горного расположения напоминающий ландшафты Италии, мы ворвались, минуя военную заставу. Въезд в Чертков был запрещен. Поэтому, не доезжая полкилометра, мы вышли из автомобиля и пробрались в город пешком. Шофер наш и товарищ, Шимкевич, съехал машиной с насыпи и проехал задними дворами и переулками. В городе проживал родной брат одного из нас. Мы были приняты с почестями и радушием. Здесь было тихо и спокойно; после 10-дневной дороги это был сущий оазис. Мы укоряли себя, что в мирные времена пренебрегали красотами Черткова, и были готовы посидеть здесь некоторое время… до выяснения положения.
Положение выяснилось скорее, чем мы думали.
17 сентября было в Черткове тихое летнее утро. Я проснулся и пошел в “Староство” просить о пропуске в Залещики. К моему удивлению, я застал в здании “Староства” зияющую пустоту. Двери кабинетов настежь, ящики столов раскрыты, в коридорах ни души. Картина спешного бегства. В дальней комнате у окна стояли два референта и смотрели в небо, где кружила стайка самолетов.
“Это их самолеты, наверно!” – сказал с дрожью в голосе референт.
Я изложил свою просьбу, но он едва меня слушал.
“Да езжайте куда хотите, ради Бога… Какие теперь пропуска?”…
Я вышел на улицу, ничего не понимая. Зашел к соседу, включил радио.
В эту минуту радио передавало текст речи Вячеслава Михайловича Молотова. Торжественное сообщение всему миру о том, что на рассвете сегодня Красная Армия перешла границу, чтобы ввиду распада Польского государства взять под свою защиту родственные народы Западной Украины и Белоруссии.

Через час мы стремглав мчались из Черткова. Бензина могло в обрез хватить до румынской границы. Мы объезжали колонны польских войск; солдаты смотрели на горизонт – не идут ли советские танки? – и офицеры объясняли им, что Красная Армия идет на выручку.
У Залещик нам загородили дорогу. Мы опасались, что советские авангарды нагонят нас, и решили продолжить путь в Снятин, полтораста километров дальше.
В час дня мы прибыли в Снятин, 5 километров от румынской границы. Там мы узнали, что граница герметически закрыта. Еще два дня назад можно было за деньги перейти ее. Но теперь и деньги не помогали. В связи с событиями румыны выставили тройной кордон войск на границе. Прорваться было невозможно.
Терять нам было нечего. Каждый из нас имел за границей семью: я – в Палестине, другие – в Париже и Лондоне. Каждый имел заграничный паспорт в кармане. С наступлением темноты мы выехали на границу.
В Снятине в первый раз мы увидели польские самолеты: 8 аэропланов описало круг над городом, прощаясь с Польшей – и повернуло за Прут. В Снятине был единственный пункт, где польская армия была моторизована на сто процентов – пехотинцев не было. На границе стояла вереница военных автомобилей, грузовиков, пассажирских машин, занятых войском, длиной в 4 километра. Румыны ночью стояли в три ряда, медленно передвигались во мраке, дорога кишела людьми, была полна перекликающихся голосов, сигналов, взбудораженной суеты. Мы упустили единственный шанс: следовало бросить наш прекрасный “Бьюик”, смешаться с толпой и миновать границу с группой военнослужащих, под покровом темноты. Но мы были еще новичками: как рисковать, как вдруг решиться на приключения, на лишения? Наша черная мощная машина вдруг показалась нам надежным оплотом, как корабль ночью в открытом море среди бури. Мы видели, что она была не единственной цивильной машиной в очереди. И ночь прошла в нервном ожидании, в мерном продвижении к заветной черте, где под аркой стоял румынский офицер с фонарем и отмечал число солдат на каждой машине: “Следующая! Следующая…”
На рассвете пришла наша очередь. Нас пропустили на 5 метров за границу. Рядом с румынским офицером стоял польский, помогал разбирать и вылавливать евреев. “Документы! – и прочел на паспорте нашего шофера: “Шимкевич Мойше”… Остальные были не лучше.
Нам велели выйти из машины и вернуться. Автомобиль достался румынам. “Не дадим машины большевикам!” – объяснил по-немецки румын. Рядом ругался француз, которого тоже не пропустили. Ему объяснили со стороны в чем дело: в его машине оказался случайный попутчик – еврей. Дело сразу уладилось: еврея высадили, француз укатил, обрадованный. Хорошо быть французом.
Мы отвоевали все же право забрать с собой свои чемоданы. Разразился неистовый ливень. Под проливным дождем мы потащились обратно в Снятин, с чемоданами, пешком. Это не было триумфальное шествие. На окраине местечка я, должно быть, выглядел довольно жалобно, потому что на дорогу вышла еврейка и позвала меня отдохнуть и напиться чаю, таков был мой дебют в роли бездомного бродяги.

В тот же день группа палестинцев сделала последнюю попытку прорваться домой: предложила румынским властям пропустить их в Констанцу, прямым транзитом к пароходу, в автобусе под конвоем жандарма. Мы простояли полдня на пограничном мостике, ожидая ответа по телефону из близких Черновиц. В конце концов, нас прогнали с руганью. Смеркалось. Мы решили, что утро вечера мудренее.
На следующий день было безоблачное небо и солнце, играла музыка, и весь город был на ногах: ночью вошли советские войска.
На высокой башне ратуши развевалось красное знамя, танкетки стояли на площади, и улица кишела народом. Красноармейцы стояли, окруженные густой толпой. Каждый был в центре круга, его забрасывали вопросами, теснились посмотреть как на диво. Возникли десятки импровизированных митингов. Добродушные солдаты, не выказывая ни тени удивления или смущения, отвечали на все вопросы. Начиналось мое путешествие в Россию, хотя в эту минуту я и не подозревал этого.
Украинские крестьяне, в белых свитках, интересовались ценами на хлеб, а сапожник спрашивал, почем сапоги. Всех интересовали заработки в Советском Союзе, и все были ошеломлены необыкновенным благополучием советских граждан.
“Я сам сапожник, – говорил рябой парень, усмехаясь и покачивая остроконечным штыком. – Я до тысячи рублей вырабатывал”.
“А сапоги сколько стоят?”
Тут он подмигнул и спросил:
“А у вас сколько стоят?”
Ему назвали цену.
“Ну, и у нас, к примеру, столько же” – не задумываясь, сказал парень.
Группа красноармейцев стала в кружок:
Рас-цве-тали яблони и груши,
По-плы-ли туманы над рекой,
Вы-хо-дила на берег Катюша…
Мелодия “‘Катюши” всем очень понравилась… Еще три дня тому назад никто не ждал в Снятине этих песен. Польские летчики в красивых черных мундирах, офицеры в рогатых шапках, гражданское польское население, как ошеломленные, старались понять, что случилось, не верили глазам…
Только годы спустя, находясь в Советском Союзе, я понял, какую комедию отломали в это лучезарное утро веселые красноармейцы – как вдохновенно и стопроцентно врали нам ярославские и уральские пареньки, как они над нами потешались, рассказывая о сапогах по 16 рублей и колхозном рае. Видимо, были у них на этот счет инструкции или сказался своеобразный русский патриотизм – утереть нос полякам. Надо сказать, что евреи сразу возымели некоторые подозрения: услышав, что “все есть”, “у нас все есть!”, стали задавать каверзные вопросы: “А есть ли у вас Копенгаген?” Оказалось, что “как же, есть и Копенгаген, сколько хотите!..” Еще яснее стала картина, когда комендатура распорядилась открыть все магазины, объявила, что злотый равняется рублю, и на лавчонки обрушилась лавина советских покупателей. “Рубль за злотый!” – это им даром отдавали остатки буржуазного изобилия, как премию победителям. Позже я видел, как в пустые магазины во Львове входили командиры и, не умея читать по-польски, спрашивали, что здесь продается. Им было все равно, что покупать – гвозди, чемоданы, купальные костюмы. И о цене не спрашивали, так что евреи сперва набавляли скромно – 10-20%, а потом сообразили, что этим людям нужны любые вещи за любую цену.
Три года спустя я встретил в советском лагере заключенного, одного из тех, кто в сентябре 39 года “освобождал” Западную Украину. Я его спросил, какое впечатление произвела на него первая увиденная им “заграница”. И от него я узнал, что думали в те дни красноармейцы, которые на улицах Снятина рассказывали слушателям о привольном советском жилье.

“Это Рокитно, куда я попал, – местечко небольшое. Но ребята прямо ошалели, когда посмотрели, сколько этого добра по квартирам. И зеркала, и патефон, а еще жалуются, что им плохо было. Ну, думаем, погодите, голубчики, у нас забудете жаловаться. В особенности лавки с мануфактурой поразили – товар не только за прилавком на полках, но и с другой стороны, где покупатели. Полно! Не по-нашему живут. Там сразу попрятали товар, но я все же нашел ход, и, верите ли, сколько я какао купил! По 15 рублей кило, а до нас, говорят, на копейки продавали. Жаль, повернули нас обратно, и не пришлось попользоваться…”.
До конца сентября мы прожили в советском Снятине. Стояла чудесная ранняя осень. Я жил на окраине, в домике со стеклянной верандой и палисадником. Астры и мальвы цвели под окном. Хозяйка моя, старая полька, была одна с такой же старушкой прислугой, и обе были смертельно напуганы. С утра я сходил с обрыва к реке купаться. По ту сторону Прута синели холмы это была Румыния. Оттуда через несколько дней стали возвращаться группы поляков: румыны обошлись неласково, загнали в лагерь в открытом поле, на обед велели копать картошку, похитили ценные вещи.

А в Снятине была идиллия: на рынке людно, советские командиры заняты покупками и отменно вежливы. Население организовало демонстрацию привета Красной Армии. Разукрасили город, и человек 700 прошли перед зданием комендатуры с красными флагами и криками “Да здравствует!” и “Ура!” Большинство были евреи. Несколько украинцев шли сзади. Поляков не было. Если принять во внимание, что в Снятине было тысяч пять евреев, которые имели все основания быть благодарными советской власти, то процент еврейского энтузиазма был относительно невелик. Но поляки не видели тех тысяч, которые остались дома. Для них это была “еврейская демонстрация”. И вечером того же дня польская патриотка, учительница, горько жаловалась мне на снятинских евреев.
Нелегко нам было расставаться с румынской границей. Мы все еще не сдавались, искали проводников, ждали оказии. Как долго можно было оставаться, не привлекая внимания органов советской власти? Вечерами, в частном доме, мы собирались слушать радио – единственную связь с внешним миром. Еще держалась Варшава, еще продвигалась Красная Армия, еще мы ждали чудес на Западном фронте. А в сонном пограничном городке был остров тишины.
Крыши украинских хат были выложены золотой кукурузой и тыквами. В белом здании Сионистской Организации со щитом Давида на фронтоне расположилось советское учреждение. И мы, заблудившиеся европейцы, которым все это казалось сном, вместо того чтобы читать “Экклезиаст”, абонировались в еще незакрытую частную библиотеку и читали запоем Монтерлана, писателя антисоциального и беззаконного, автора гениальных парадоксов, врага нашего Монтерлана, будущего прислужника Виши.
Охотников переводить нас через границу не находилось. Наконец мы предъявили в комендатуре свои заграничные паспорта, украшенные многими визами, и скромно попросили – пропуск за границу. Усатый бравый командир с явным неодобрением вертел в руках синие книжечки с польским орлом на обложке. Телефон позвонил. Комендант сделал страшное лицо и рявкнул в телефон:
“Какой магистр фармакологии? Вы эти титулы бросьте, пожалуйста! Прошли времена панов и магистров! Из аптеки? Так и говорите, что из аптеки!”
И обратившись к нам:
“Кто такие?”
Мы объяснили на чистом русском языке, пропуская титулы, кто мы такие, и комендант предложил нам получить бесплатный беженский проезд в столицу Западной Украины – город Львов.

ГЛАВА 2. В КОЛЬЦЕ

В сентябре 1939 года половина польского государства была занята Красной Армией.
Польские войска не оказали сопротивления, не были в состоянии и не хотели бороться. В случайных стычках было несколько сот убитых и 2000 раненых. Это и была та “совместно пролитая кровь”, которая, согласно телеграмме Сталина Гитлеру, должна была стать фундаментом советско-нацистской дружбы. Население встретило Красную Армию как ангела-избавителя. Не только евреи – и поляки, и украинцы, и белорусы открыли свои сердца Советскому Союзу. Вступление советских войск было понято всеми не как заранее договоренный и циничный раздел Польши, а как неожиданно выросшая на пути гитлеровцев преграда: “досюда – и ни шагу дальше”. С восторгом передавалось, что немецкие дивизии отходят перед Красной Армией. В городе Ровно воевода распорядился построить триумфальную арку и велел делегациям от населения приветствовать вступающие войска. Польская полиция Ровно в белых перчатках и с букетами цветов встречала Красную Армию. Известие о том, что советские войска приближаются к Висле, вызвало взрыв энтузиазма в осажденной Варшаве: выручка идет. Никогда в истории 2-х народов, никогда в истории этих земель не было более благоприятного момента, чтобы покончить все старые счеты, ликвидировать вековые распри, восторженным признанием и благодарностью привязать к себе поляков и неполяков – и начать новую эру. Всех нас можно было тогда купить за недорогую цену.
В эти дни миллионы отчаявшихся людей уходили от немецкого нашествия. Немецкий разбой и национальное крушение оставили только один выход – на Восток. Поляки шли – к братскому славянскому соседу. Евреи – под защиту великой Республики Свободы. Социалисты и демократы – к стране Революции.
В эти дни в одном из пансионатов Отвоцка (под Варшавой) случайно застрял мой приятель, домовладелец и гласный города Пинска, человек мирный и буржуазный. Немецкий лейтенант вошел в залу пансионата, увидел еврейские лица, дрогнул, сказал: “Ужас, сколько евреев!” – и вышел. Вечером их стали переписывать. Когда очередь дошла до пинского домовладельца, его осенило. Он гордо выпятил грудь и сказал: “Я русский коммунист!” Немецкий лейтенант посмотрел молча, ничего не сказал. Но на следующий день ему позволили выехать. В пути ему не повезло, он попал в лагерь и просидел там в открытом поле с толпой беженцев несколько дней, пока немцы не выгнали всех на дорогу и не погнали на русскую границу. Конные с нагайками гнали пешую толпу бегом 15 километров. Та минута, когда перед моим приятелем выросла фигура русского часового, была переломом в его жизни. Он добежал до него, залитый слезами, обнял и стал целовать лицо, штык, мундир. Красноармеец усмехнулся и сказал: “Спокойней, братишка, спокойней – теперь уж лучше будет!”

Все верили, что лучше будет. В моем родном городе Пинске, месяцем позже, я мог убедиться, что мой домовладелец не был исключением. Еврейская молодежь демонстрировала на улицах Пинска с портретами Сталина и… Пушкина. Мало кто из этой несчастной молодежи понимал, что по ту сторону Буга половина польского еврейства расплачивается головами за их торжество.
Отрезвление наступило не сразу. Мы нашли во Львове великое столпотворение. Еще были свежи разрушения, стены домов покрыты траурными объявлениями о погибших. В центре города нельзя было протолкаться. Неслись грузовики с русскими солдатами, маршировали роты, кричали мегафоны походных радиоустановок, переполнены были кафе и рестораны необычной толпой. Миллион беженцев и военных. Золотые листья усеяли осенний бульвар Легионов, где спешно воздвигали эстрады, колонны с лозунгами, монументы из дерева и фанеры, крашеные под мрамор. Эта имитация мрамора была своего рода символом. Издали – торжественный обелиск, вблизи – наскоро сколоченные доски с аляповатой росписью. Деревянные декорации выглядели довольно жалко на фоне бронзы и барокко старого польского города, но рядом были танки и броневики – настоящая сталь.

Львов помнил еще первую русскую оккупацию 1914 года. Тогда царская армия привезла с собой обозы с мукой. На этот раз муки не привезли. Зато на Марьяцкой площади у стоп памятника Мицкевичу лежали свежие цветы. Зато были еврейские передачи по радио. Еще никого не трогали. Регистрировали беженцев и офицеров польской армии. Но как только стал ясен смысл прихода советской власти – захват, – толпы поляков стали уходить на немецкую сторону. Львов в октябре – бивак, зрелище суматохи и смятения. Иностранные консулаты штурмуются толпой накануне их закрытия. Встревоженные иностранцы домогаются выезда. Ежедневно прибывают партии беженцев с запада, многие прошли по 600 километров пешком. Всюду объявления о пропавших детях, о разбитых семьях. Евреи из Вены и Силезии рассказывают ужасы о том, как их вывозили и перегоняли через советскую границу. На перекрестках улиц громкоговорители рычат военные сообщения о немецких успехах. Неземная мелодия Шопена, в гротескном усилении, как взбесившийся бык, врезается в уличную давку. Шопен на улице громче автомобильных гудков. Продают “Червоный Штандар”, “Правду”, “Известия”, учебники русского языка. И всюду портреты вождей, рекламы советских фильмов.

Войны уже не было, но был переворот: политический, социальный, бытовой, осуществляемый не изнутри, а извне, по плану и приказу Москвы. Освобождение от немцев превращалось в завоевание. Фронта не было, но город выглядел, как в прифронтовой полосе. Выросли гигантские очереди, где в осенней слякоти сотни людей стояли за хлебом, за водкой, за горстью конфет. Выросли бесчисленные ресторанчики, закусочные, где беженцы обслуживали беженцев, подозрительные притончики, полные спекулянтов или “бывших людей”, где вполголоса велись разговоры о возможности прорваться в Венгрию, уйти в Румынию. Но мы уже были в кольце. Национализация фабрик, банков, раздел земли, выставки, на которых показывали фотографии огромных советских городов и чудес техники, а рядом – жуткое разорение в городах и невозможность всем найти работу. Советская власть объявила набор желающих ехать на работу в глубь России: бесплатный проезд, 100 рублей на дорогу. И эшелоны стали отходить из Львова в Донецкий бассейн. Одновременно мы были изолированы, границы закрыты – кроме той, внутренней, через которую шел самочинный, полулегальный поток беженцев из немецкой Польши в советскую и обратно. Была в особенности закрыта граница с Советским Союзом. Проезд в обе стороны был невозможен без особых разрешений, которые не выдавались частным лицам.
Первое, что я сделал по приезде в Львов, – это пошел в комендатуру на Валовой улице и просил о пропуске через румынскую границу. Дело, по-видимому, было простое. Я жил постоянно в Тель-Авиве, имел там квартиру, семью, приехал оттуда в мае, война захватила меня на пути домой. Визы, заграничный паспорт – все было в порядке. Велели мне прийти через неделю. Через неделю велели явиться еще через две недели. Каждый раз я заставал в комендатуре новых людей, которые не имели понятия, что мне нужно. Палестина, сертификат, виза – были для них непонятными словами, а документы на польском языке – недоступны.
Наконец мне объявили, что вопросы выезда за границу решит гражданская власть после плебисцита.
Этот плебисцит – о присоединении Западной Украины и Белоруссии к Советскому Союзу – останется в моей памяти как образец выборной комедии. Результат ее был предрешен заранее, как результат всяких выборов, организуемых военной властью при полной поддержке административного аппарата (или административным аппаратом при полной поддержке военной силы), при исключении оппозиции и отсутствии независимого общественного контроля. В день плебисцита я ушел из дому и вернулся домой только в 11 часов вечера. Моим твердым решением было не участвовать в плебисците. Вернувшись, я узнал, что за мной дважды приходил милиционер – “почему не голосует?” – и обещал прийти в третий раз. Делать нечего, я пошел в выборный участок. Там я потребовал, чтобы мое имя было вычеркнуто из списка выборщиков. Я объяснил, что нахожусь во Львове проездом, проживаю за границей и не считаю себя вправе решать вопрос о государственной принадлежности Западной Украины. Но это не помогло. “Можете голосовать, – сказали мне, – мы ничего не имеем против”. Я категорически отказался, и мне сказали, что меня никто не заставляет, и я тогда буду отмечен как уклонившийся от голосования. Я пошел к начальнику выборного участка. Это был советский командир, и я ему показал удостоверение личности, выданное мне полицией города Тель-Авива в апреле того же года. Это удостоверение не заменяло паспорта, но английский текст произвел впечатление на командира. Он позвонил в Центральную Выборную Комиссию и сообщил, что в списках выборщиков имеется англичанин, не желающий голосовать. “Вычеркните англичанина!” – сказали ему, и я ушел с победой. Прочие, невычеркнутые, голосовали как полагается – и советская власть по всей законной демократической форме вошла во владение Западной Украиной и Белоруссией.
Залы ресторана “Бристоль”, где днем обедали при электричестве, в шумной и разноязычной толпе, среди драпировок и плюша, среди звона посуды и запахов жареного, где старые кельнера с грустью смотрели на упадок бывшей польской ресторации 1 класса, а молодые огрызались на гостей и делали им замечания, были местом наших встреч с советскими командирами. Это были люди негордые и общительные (до известной черты) и на наши вопросы: “Как это возможно, что Советский Союз заключил договор с фашистами?” – отвечали нам всегда, что это “политика”, а война с фашистами будет непременно. Попадались среди них евреи, и эти в свою очередь нас расспрашивали, как жилось у поляков и что такое делается в Палестине. Расспрашивали с полным сочувствием людей, которые “могут понимать”, хотя это и не касается их прямо.
Иначе вел себя солидный подполковник, занимавший комнату в квартире моих друзей. Вечером он появлялся в кабинете, слушал со всеми вместе радиопередачу из Москвы, а когда доходило до заграничных радиопередач – подымался и исчезал. Тем, что говорит заграница, он принципиально не интересовался, считая, очевидно, такое любопытство недопустимым для советского человека. Через короткое время квартира и весь дом были реквизированы властями, и мои друзья были выселены в квартиру поскромнее и поменьше.
Была мокрая ненастная осень, а вопрос моего выезда не подвигался. Почему прервался контакт с нашими семьями за границей? Я представлял себе страх моих близких, которые с начала войны не получали от меня известий. Почему нельзя ехать домой? Зачем это сидение в постылом и чужом городе? И как долго можно сидеть на чемоданах, без денег и заработка? Мысль поступить на советскую службу просто не приходила мне в голову. Надо уезжать, а не “устраиваться”. Я чувствовал себя, как шофер автомобиля, который задержан на полном ходу перед заставой: мотор гудит, но шлагбаум все не открывают… Наступает минута, когда надо выключить мотор, выйти и сесть на дороге… Как долго еще?..

Я весь был полон инерции движения, мыслей о доме и нетерпеливого ожидания. Того, что меня просто-напросто не пустят домой, я не мог себе представить. Если бы кто-нибудь сказал мне об этом, я бы рассмеялся как шутке. Я мыслил категориями европейского права, стоя на пороге джунглей. Мои друзья, с которыми я приехал из Лодзи, не имели моего палестинского сертификата и визы. Поэтому они в конце октября решили ехать в Вильну, которая как раз в те дни передавалась Красной Армией Литве. Это им удалось, и, в конце концов, они получили возможность из Литвы выехать в Европу. Один из них добрался до Нью-Йорка, другой – до Бразилии, третий – до Австралии. Попал и я в Палестину, но дорога моя продолжалась… семь лет.
В то время, еще сытый и в условиях сравнительно нормального быта, я испытал самое острое чувство одиночества, оторванности и нелепости своего положения. Наступил момент, когда пребывание во Львове стало невыносимо. На второй день после плебисцита я погрузился в поезд и уехал в Пинск – город моего детства, город, который не в первый раз среди моих странствий служил мне станцией отдыха и убежищем от бед.

 (Продолжение следует)

БЕЗ КОМЕНТАРИЕВ

ОСТАВИТЬ ОТВЕТ